Принесший весть. 6

 

   У него рак простаты. Мы думали, просто аденома, не спешили оперировать, а оказался рак, последняя стадия.

Хоть вроде было и не до того, он не мог не отметить, как спокойно и просветленно эта небожительница рассуждает о мочеполовой сфере. Вроцлав тоже очень спокойно делился с ним, что ему необходимо каждые сорок минут оправляться, — зацепилось-таки солдатское словцо в словаре обитателя иных миров.

   Мы же с вами так давно не виделись, у меня за это время тоже ампутировали грудь, — и это она произносит просветленно и отрешенно. — Есть и метастазы, но говорят, в моем возрасте все очень медленно развивается, меня хватит... Но я не об этом. Яков Соломонович хочет с вами попрощаться, он говорит, что вы единственный честный позитивист, какого он встречал. Обычно они отрицают религию, но хотят сохранить ее мораль, и только вы честно признаете, что люди без Бога должны превратиться в животных.

Ему ужасно захотелось начать отнекиваться: да что вы, да я только так, я могу и ошибаться. Но он тут же взял себя в руки: если они с Вроцлавом претендуют быть мыслителями, то и не должны считаться, кто там умирает, а кто пока еще нет: таблица умножения остается таблицей умножения. И спросил только:

    Когда к вам можно подъехать?

Он поймал себя на том, что невольно хочет выказать не меньшую готовность поддержать умирающего, чем это демонстрировал Вишневецкий: мы-де, позитивисты, ничуть не хуже вас, небожителей. Никак ему не заземлиться.

    Да хоть сейчас. Если вам удобно.

  Конечно, конечно, что за вопрос! Вы все там же живете — Дегтярная, Мытнинская, Старорусская?..

    Да. Вам продиктовать адрес?

    Он у меня где-то записан. Но чтобы не искать.

    Записывайте.

Хорошо началось утро.

Он прислушался, не разбудил ли Симу. Вроде тихо.

Когда он впервые услышал фамилию Вроцлав, то сначала решил, что это имя. И даже удивился, что столь почтенного человека, хоть и за глаза, все зовут по имени. Это было в ту пору, когда его самого развернули из аспирантуры, а в газетах разрешили употреблять слово «самоубийство». Разумеется, все валили на своих врагов: коллекти­висты видели в самоубийствах упадок сплоченности, индивидуалисты — подавление личности, клерикалы винили атеистов, атеисты клерикалов, коммунисты либералов, либералы коммунистов, но он-то знал цену человеческим мнениям: все они пляшут под дудку подсознания и сами о том не подозревают. У него к тому времени тоже сложилось мнение: причина самоубийств — крах идеалов; не будет идеалов, не будет и самоубийств. И когда в тогдашней модной газете какой-то писатель призвал добровольцев удерживать несчастных от шага в бездну, он на этот призыв откликнулся. Писателя он не знал, потому что старался одолеть свою провинциальную некультурность, читая исключительно классиков, а современные писатели к культуре отношения не имели. При встрече, однако, они друг другу понравились, поскольку мнения имели противоположные, но зато об одном и том же.

Писатель был похож на Брюса Виллиса и выслушивал как умных, так и глупых с одинаковым любопытством и ни с кем не спорил: «Я же не учить людей хочу, а узнавать, что им кажется». Не стал спорить и с ним:

— Может, ты и прав. Но мы работать вместе не можем — я стараюсь показывать людям, что они красивые. Похожие на какие-то образцы. Что они не хуже Ромео и Джульетты. Ко мне на это и тянутся, на красоту. Не знаю, кстати, чем ты будешь завлекать своих волонтеров. Будешь говорить им, что они не лучше свиней? Так им весь мир это говорит. Я не говорю, что ты неправ, может, ты и прав. Я тоже от слишком больших идеалистов не знаю, как отделаться, обычно прошу сделать какую-то нужную, но не эффектную работу, и обычно больше их не вижу. Но без идеалов ты людей не заманишь.

Инженер человеческих душ как в воду глядел, хотя говорил безо всякого злорадства, скорее с сочувствием. Знал, что народ можно расположить к себе только лестью.

И тут же предложил остаться на Вроцлава (они разговаривали в конференц­зальчике при музее Достоевского, где Брюс Виллис свил гнездо).

На духовность, как обычно, в зальчик стянулись в основном женщины (мест не хватило, стояли у стен), причем далеко не все климактерического возраста, да и мужчины не слишком прибабахнутые, один, рослый жирный татарин, и вовсе был вида совершенно делового. Даже местные начальственные дамы явились приветствовать знаменитость более чем почтительно — вот оно что такое, широкая известность в узких кругах. На телеэкране Вроцлав стал появляться значительно позже, но держался и там точно так же, будто ему до слушателей нет никакого дела, он просто размышляет вслух — в отличие от Брюса Виллиса, который прямо светился расположением — тоже форма лести. Однако и он пожимал руку Вроцлаву весьма почтительно, явно стараясь казаться поменьше рядом с субтильной фигуркой гостя, которому этот контраст был явно по фигу, он витал в каких-то своих мыслях.

Вроцлав был похож на изящного еврейского мальчика, какой-то злой силой обращенного в старца, но его пушкинская шевелюра оставалась довольно густой, хотя и белоснежной. Зато его ничуть не смущало, что все почтительно склоняющиеся к нему женщины были заметно выше его ростом. Из-за кафедры у него тоже была видна только голова, напоминающая шапку мыльной пены, однако ему было до такой степени безразлично, как он выглядит, что это не могло не вызывать уважения.

Он не выступал, он размышлял, как будто сам с собой, о греческой трагедии. Древние греки первыми ощутили трагизм человеческого бытия: вот Агамемнон — он герой и одновременно убийца дочери, Клитемнестра — она и мстительница за дочь, и предательница, убийца мужа-героя... А как быть сыну, который должен мстить за отца, если убийца — его мать?.. Каков же выход?..

И правда, каков? Он даже слегка приподнялся над стулом. Оказалось, выход в глубине, в высоте.

Опять пустословие в ответ на неразрешимость. Он чуть не сплюнул и вновь сделался тем Савлом, которого высокопарностью не купишь.

А мудрец продолжал размышлять о том, почему греки не сумели примириться с роком, со смертью, изобразив загробный мир настолько беспросветным, не осветив его даже идеей посмертного воздаяния — всех ждет одна и та же участь, и добрых, и злых, и героев, и трусов. И в самом деле, как можно примириться со смертью?

Он снова невольно ослабил давление на стул, но услышанный ответ опустил его обратно. Оказалось, чтобы примириться со смертью, нужно выйти за пределы собственной личности, слиться с мировым целым: все во мне, и я во всем.

А пророк без тени пафоса продолжал излагать усталым старческим голосом, что единственная сила, способная срастить мир, разорванный на части мириадами самостей, это любовь, христианство так и формулирует свой идеал: Бог это любовь. Вместе с любовью растет и чувство единства со всем живущим, вместе с эгоистической особостью человек утрачивает и страх смерти, ибо она становится не исчезновением, а растворением в мире, который и есть большое «я» человека. Еще и поэтому Христос говорил ученикам, что если они кормят голодного, то кормят Его, если навещают узника, то навещают тоже Его, ибо Он был во всем. Оттого и царство Божие должно явиться не как новое мироустройство, а как развитие нашего собственного внутрен­него мира: царство Божие внутри нас. Многим кажется, что до такой высоты человеку не подняться, но стоит посмотреть на «Троицу» Рублева или послушать хорал Баха, как становится ясно: гении туда поднимаются, прокладывая путь и тысячам обыкно­венных людей...

Может, кому-то и прокладывают, но точно не ему, когда-то Савику, а ныне Савлу. Только тронутым. Он потом пообщался с особо преданными почитательница­ми Вроцлава — они составляли что-то вроде секты — и все они рассказывали одну и ту же историю. Сначала какое-то безысходное отчаяние, невыносимая душевная боль, которая тянется дни, недели, месяцы, годы — и вдруг освобождение. Вроцлав лишь разъяснил то, что им уже открылось в их внутреннем мире: есть что-то гораздо более важное, чем смерть, утрата, гибель надежд.

Разумеется, было и бесполезно, и жестоко сообщать им, что это типичный ситуационный психоз. Впрочем, психиатр и не должен обсуждать с пациентами их бред. Да они и не позволили бы поколебать свою защитную бредовую систему, слово «глубина» у них отвечало на все вопросы. «В глубине» сходятся все религии, все философии, все нации, а если они и ненавидят друг друга, то лишь потому, что еще не достигли «глубины»: там, словно на океанском дне, царит вечный мир и покой.

Но Вроцлав в снисхождении явно не нуждался, мнения свои охотно обсуждал, и сквозь его отрешенность, которая не оставляла его и на прогулках, даже прогляды­вало удовольствие от споров с отважным противником: в его окружении ему уже давно никто не смел возражать. Если это и психоз, то какой-то особенный: у нормальных параноиков ты немедленно становишься врагом, чуть они почуют твое сомнение в их вере, а Вроцлав скорее любовался твоими трепыханиями, словно умный добрый воспитатель наивной горячностью ребенка. Этим он напоминал Вишневецкого, но у того было больше снисходительной насмешки. Кстати, Вроцлав и Вишневецкий отзывались друг о друге с полной симпатией, ибо опять-таки считали важным одно и то же, хотя и думали о нем противоположным образом. Тем не менее в Брюсселе их издавали в одной и той же серии — Вроцлав при этом не снисходил даже до фигового листка псевдонима. Он утверждал, что отращивать свой внутренний мир личность может только в одиночку, что любая церковь сковывает догмами, стремится не убеждать, а побеждать; Вишневецкий же считал, что раздувать в себе духовность в одиночку по силам лишь редким одиночкам. Разумеется, прав был Вишневецкий: поддерживать и наращивать коллективный психоз способна только могучая организа­ция, опирающаяся на государственное насилие. Издателям же годились все, кто отрицает реальность.

Но чем Вроцлав было симпатичен — с ним можно было не скрывать, что считаешь всякую «духовность» коллективным психозом, это его нисколько не серди­ло. Однако и всерьез он этого мнения не рассматривал, скорее изучал противника, будто диковинного зверя. По-своему при этом тоже симпатичного. Вроцлав, когда с ним познакомишься поближе, вполне бы располагал к себе, если бы не его недосяга­емость. Именно она и подзуживала высказать ему, что легко-де рассуждать о победе над смертью через слияние с миром, когда эта смерть далеко, — а вот ты порассуждай, когда она глянет в глаза!

И этот миг наконец пришел...

И пробудил не только страх и сострадание, но и — а ну-ка, подтверди делом! — любопытство. В коем Савл себе неукоснительно признался, дабы не приписывать себе принципиальность.

Но вот Вроцлав перед смертью желает пообщаться именно с ним, самым честным, пускай и позитивистом.

Буржуазная окраина столичного центра в меру скромных средств лепила на свои дома чужие красоты — рыцарей, ангелочков, амурчиков. Вот что такое чужие идеалы — презрение к собственной жизни.

Дегтярная, Мытнинская, проспект Бакунина — никогда-то ему не удавалось добраться до Вроцлавского дома без блужданий. Стоит проложить одну косую улицу там, где все углы воображаются прямыми, и никакого Сусанина не надо. Все равно что уверовать в чужой идеал — вся жизнь пойдет наперекосяк. А идеалы бывают только чужими.

От досады ему хотелось ускорить шаг, но он сдерживал себя, чтобы не явиться багровым и потным: даже утром в проклятой бороде было уже жарко, натуральная шерсть как-никак.

Он с первого дня удивлялся, как удается Вроцлаву при его не-от-мира-сегойно- сти находить дорогу домой, особенно в темноте. Прогуливаясь с ним, он всегда испытывал желание поддержать его под руку, чтобы тот куда-нибудь не свалился, и останавливался, только когда вспоминал, что на фронте и в лагере на лесоповале Вроцлав же как-то обходился без его помощи. Хромает — так он уже и в сорок втором хромал. А что задралась штанина — так и пусть ее.

 

Наконец-то знакомая задрипанная подворотня, почти вертикальная и действи­тельно черная лестница, все та же гроздь звонков с табличками: Егоровы, Кургинян, Глущенко, Вроцлав. Надо же было ухитриться прожить почти век в одной и той же коммуналке, в Европу выбраться, только чтобы взять Берлин, красы природы открыть лишь в концлагере, а в довершение, зная черт-те сколько языков, издав за границей с десяток книг, завоевав в полуподполье международное имя, просидеть до нищенской пенсии на должности библиографа, пересказывая на крошечных карточках чужие сочинения и набравшись каких-то нечеловеческих познаний о нездешних мирах.