БАБУШКИНЫ ПОДРУГИ.

 

Она, как я помню, любила возмущаться. Возмущалась относительно всего, что происходит, происходило и, возможно, произойдет. А произой­ти, по глубокому убеждению Ольги Савельевны, должно было обязательно что-нибудь плохое.

На ней был, как называла его мама, «интеллигентский брючный ко­стюмчик коричневого цвета».

Однажды Ольга Савельевна решила меня вылечить. А для того, чтобы меня вылечить, необходимо было наличие болезни.

— Соня, что он такой худой? — приступила к диагностике Савельевна.

Я по обыкновению сидел на бабушкиных коленях.

  Я мало ем и много какаю, — невозмутимым тоном ответил я, ибо ребенком был непосредственным.

  Соня, у него аппендицит, — перебила Савельевна, так как никогда никого не слушала.

Недавно пытался вспомнить хотя бы один диалог с ней. Не смог. Она задавала вопросы и тут же на что-нибудь отвлекалась или сама отвечала на поставленный собой же вопрос вместо меня.

После предположения о наличии у меня аппендицита обе старушки соединили два кухонных стула в качестве больничной койки, и началось. Бабушка беспрекословно подчинялась указаниям, она была при Ольге Са­вельевне кем-то вроде ассистентки.

«Оля — женщина умная, в библиотеке работает, дурью заниматься не будет», — часто говорила бабушка. Тонкими, «наманикюренными» паль­чиками Ольга Савельевна нажимала мне на живот. От того, что мне было очень щекотно, я хохотал в голос.

  Он странно реагирует, Соня. Надо к психаитру. Переверзева, кстати, хорошая. И круги смотри какие под глазами. — Она оттягивала мне веко так, что лицо ее снизу смотрелось еще смешней.

   Это гены, — отвечал я, — у мамы тоже мешки под глазами.

Благо мамы в момент, когда старушки проводили медицинские экс­перименты в надежде найти хоть какую-нибудь патологию, не было, ибо, когда тело мое подвергалось физическому воздействию извне, в маме про­сыпалась львица и могла растерзать кого угодно.

Однажды мама вступила в схватку с двумя огромными овчарками, ко­торые поселились у подъезда нашего дома и, хотя никто их не просил, считали своим долгом охранять наш дом от непрошеных гостей. Старые были овчарки, ничего не помнили, никого не узнавали, иногда нападали на человека, но как-то мимо.

Однажды они не узнали меня, возвращающегося по обыкновению из школы, и героически бросились защищать наш подъезд. А защищать ге­роически меня кинулась мама. Помню ее — в халате, с совком в руках (она обычно встречала меня из школы, прерывая какую-нибудь деятельность по дому), каааак пошла на этих овчарок и кричит мне: «Беги домой!» А я: «Нет, я не оставлю тебя». И плачу. От страха за себя и жалости к маме. Индий­ский фильм какой-то. Соседи потом смеялись, вспоминая эту историю.

Весь мамин фанатизм по отношению ко мне был вызван тем, что я родился мертвым. Совсем мертвым. Меня держали на аппарате искусствен­ного дыхания и знали, что я умру. Но все равно держали на всякий случай. Я и не умер. Мама поэтому так всегда меня оберегала.

Деревенская бабушка говорила:

   Молитвы тебя спасли.

Вид ее в такие моменты выражал благочестие.

Городская бабушка говорила:

   Если б не врачи, мы бы тебя потеряли.

Мама была уверена, что это все порча. Когда я был в животе, какая-то нехорошая ее знакомка швырнула в маму кладбищенской землей. (Мама всегда была уверена, что земля, не иначе, кладбищенская.) Мама ахнула и поняла, что быть беде. Поэтому моим старшим сестрам было наказано лю­бить меня и постоянно оберегать. Знали, что оберегать меня нужно ценой жизни, так как я был единственным мальчиком в семье, а «эти обе вырастут и фамилию за пять копеек продадут». Поэтому, когда я терялся на задвор­ках нашего многоквартирного дома, мама орала прежде всего на сестер. Потом меня находили, мама чинно выходила во двор и как взятый в бою трофей, вела меня домой.

Все мамы — теплые, ласковые и немного дурные напоминают мою. На днях в супермаркете одна такая немолодая мамаша хипстерского вида бе­гала с тележкой, в которой восседал ее сын, и кричала: «Ууууууууха!» Сын делал вид, что сидит за рулем. Вслед за ними я вышел из магазина (ох уж эта любознательность). Они играли в догонялки, а у светофора показывали друг другу языки. Причем мама ничуть не уступала в этой игре сыну. Дорогу перебегали вообще смешно. Он в нее стрелял воображаемым пистолетом, а она кричала: «Неееееееет!» А у меня с мамой в детстве была игра. Я шел, держась за мамину руку, по бордюрам, а когда мама меня отпускала, то я должен был удержаться и не сойти с бордюра. Когда удержаться не получа­лось, я кричал: «Утопаю!» Слово это нам казалось очень смешным. Бабушка Инга, которая продавала жареные семечки, однажды нам сказала: «Так я люблю за вами наблюдать».

Помимо Ольги Савельевны у бабушки еще была подруга, теть Надя.

Она приходила почти каждый день.

   Мэээльчик, — с претензией на умиление, теребя мои щеки, блеяла она.

Хотя лицо ее было кислым, она старалась умиляться, насколько позво­ляли ее недюжинные способности. Как-то теть Надя призналась бабушке, что не «переваривает» детей. Я это подслушал. Другая подруга бабушки тетя Патия часто кусала мне пальцы.

   Ам, сейчас откушу.

  Тетя Патия, а я в попе ковырялся и пальцы не помыл, — старался я извлечь указательный палец из ее золотозубого рта.

Бабушка моя качала головой: «как не стыдно».

Мне было лет пять, когда я решил стать писателем. Бабушка всегда при­ветствовала любые мои решения. Я брал домашнюю парту, рабочий журнал папы и шел в «кабинет». Парта была тяжелой, почти с меня размером, но я пыхтел, то толкал ее по земле, то поднимал, с большим трудом делал пару шагов и снова толкал по земле. Кабинетом называл тенистую лужайку, что находилась невдалеке от дома. Там я располагался на «трехногом» стуль­чике у парты и рисовал на папином журнале черточки и каракули. Писать буквы я тогда еще не умел. Вскоре мне это надоедало, и я возвращался домой. Дядя Дугер, застав меня за этим занятием, спросил:

   Чем ты тут занимаешься?

   Пишу роман, — ответил я.

   Можно почитать?

Я протянул папин журнал с черточками и каракулями.

  Очень талантливо. Я обязательно куплю твою книгу, когда она вый­дет, — сказал дядя Дугер.

Однажды я испортил важные папины отчеты, и папа сильно меня от­ругал.

   Какой тебе роман? Сначала буквы научись писать.

Тогда я разуверился в своем гении и решил, что больше не буду писать книг.

Веру в себя вернула бабушка. Она сказала, что самая моя главная книга еще впереди, но неплохо бы научиться писать буквы. Она решила отвести меня к своему родному брату — ученому, чтобы похвастаться моим стрем­лением к писательству.

Помню его в рабочем кабинете, седого и осанистого, в окружении дивно пахнущих книг. Я смотрел из дверной щелочки, как они с бабушкой бе­седуют, и ждал, когда бабушка расскажет обо мне. Но они говорили о его болезни. Бабушка плакала. Через несколько дней он пришел к нам в гости и подарил мне игрушку. Потом он умер, так и не узнав о моих стремлениях.

В ту пору в нашем дворе появилась странная девочка в оранжевых кол­готках. Звали ее Вероника. Мне постоянно хотелось испачкать чем-нибудь ее мерзкие, на мой взгляд, и абсолютно безвкусные колготки. Наши не­простые отношения начались так: я потянул ее за волосы, она заплакала, и мне стало ее жаль. Но жалость я подавил, ибо не собирался раскисать из-за лицемерных женских слез. Всеми фибрами своей детской, но уже умеющей ненавидеть души я ненавидел Веронику. И ненависть моя была не бездея­тельной. Макиавелли, полагаю, позавидовал бы стратегии своего маленько­го последователя. Бабушка Вероники вывешивала ее стиранные колготки на веревку во дворе. Меня дико раздражали эти оранжевые, синие, голубые и фиолетовые «девочковые» колготки. Поскольку я не мог достать и снять их с веревки (пять лет человеку все-таки, рост не позволял), чтобы сжечь в пламени и хоть как-то удовлетворить свою злость относительно этого хруп­кого и ангелоподобного белокурого создания, то я просто подрезал колгот­ки снизу осколками от бутылок. Когда преступление было обнаружено, я как бы невзначай оказался на месте его совершения и, смотря снизу на ее бабушку искренними глазами, сообщил:

  Теть Лена, а я видел, как Мадина и Тятина с соседнего двора под­резали колготки вашей внучки.

Это не могло не подействовать, ибо на рынке бабушка Вероники остро конкурировала с бабушкой вышеуказанных — они обе продавали зелень.

Скандал, учиненный бабушкой Вероники в соседнем дворе, наш ма­ленький городок еще долго обсуждал. А меня в тот вечер семья Вероники ангажировала на чай. Я пил чай и общался с Вероникой. Но в конце вечера толкнул ее, а она меня. Я не ожидал такой реакции. Она даже не заплакала, а дала мне сдачи, чем вызвала во мне странное чувство уважения. Бабушка Вероники сказала:

  Мужчина не должен так поступать с дамами. Мужчина должен их защищать.

И я решил Веронику защищать. Но сначала решил на ней жениться. На следующий день мы стали с Вероникой полноценной семьей. Она спу­стилась ко мне в гости, и мы построили в дальней комнате дом. Соединили стулья, из одеял и покрывал сделали крышу. Потом Вероника сходила «на рынок», то есть во двор, и принесла оттуда подорожник, зеленые абрикосы, украла сыр у своей бабушки и сделала нам салат. Потом она вырезала из книг искусственные деньги и подписала их:

«Тысичу рублей», «Питсет рублей».

  Теперь ты должен взять эти деньги, выйти из дома, вернуться и ска­зать мне: «Дорогая, я получил зарплату».

   Дорогая, я получил зарплату, — сказал я, входя в шалаш.

  Опять сейчас все растрынькаешь, — ударила меня по голове Верони­ка и отобрала всю мою зарплату.

Потом Вероника сказала, что, когда мы будем ложиться спать, она меня будет стесняться.

   Так у всех молодоженов положено, — пояснила она.

Веронику увезли к маме на Камчатку с наступлением осени. Она скры­ла, что приезжала к бабушке только на летние каникулы. Я страдал четыре дня, пока не пошел в первый класс.

ДОРОГИ И КЛАДБИЩА

Троллейбус завершает свой ход в автопарке. «Дальше не едем», — вы­глядывает водитель из своего рабочего места, попутно надевая оранжевую жилетку. Я выхожу на улицу. До большой дороги, мимо нескольких темных проулков идти минут десять. Четыре фонаря, два гаража, узкая дорожка между ними, два окна фотосудии, в которой всегда горит свет, но не бывает людей. На большой дороге ловлю такси. Еду домой. Ложусь спать.

Такое развлечение я выдумал себе недавно. Ни одно из занятий не из­бавляет голову от роя мыслей и навязчивой музыки так, как прокатиться по окольцованному городу, задевая глазом его урбанистические шедевры. Вот на пути моем возникают каменные исполины Садового, помпезные сталинки Кутузовского, мещанские, вычурные и добротные дома проспекта

Мира. Смотришь, и мыслей вроде нет. Голова пуста, хотя, говорят ученые, такого не бывает. Голова всегда о чем-то думает вне зависимости от того, знаем мы об этом или нет. Я бы жил только ради того, чтобы ездить. Чтобы путать мысли пробегающими за окном пейзажами. Врач про мою увлечен­ность дорогами и кладбищами придумывает истории одну смешнее дру­гой. Анализирует, рисует какие-то круги, квадраты, задает вопросы, потом вписывает в эти фигуры какие-то значения. Чушь. Ему надо оправдывать свой гонорар. А я знаю наверняка. Дороги мне нужны, чтобы не думать, а кладбища, чтобы погружаться в мысли. Нигде моя жизнь не бывает столь реальной, как на кладбище. Однажды, приехав на поезде в город R, я решил отправиться первым делом на кладбище. Ну просто взял, отложил все свои дела и поехал на кладбище. Теперь в каждый свой приезд в город Rя по­сещаю кладбище.

День, когда я приезжаю туда, всегда бывает солнечным. Меня встречает бессменный «кладбищенский» таксист Руаф.

   Сначала кладбище? — улыбается он.

   Ага, — улыбаюсь в ответ.

Мы с ним буквально «спелись» на любви к кладбищам.

  Не знаю почему, а я так радуюсь, когда везу вас туда. — В голосе Руафа звучит детский энтузиазм. — Я вижу, как вам хорошо, вы всю дорогу улыбаетесь, и я тоже так радуюсь, когда вижу, как вам хорошо. Я ведь тоже частый гость на кладбище.

А потом бесконечные истории о том, кто и как умер, кто заслужил свою смерть, а кто нет. Почему на кладбище хорошо думается и прочее, и прочее.

Реальный мир в эти мгновения перестает существовать. Я вижу завет­ную калитку, которую открою и снова все вокруг начнет меняться — уйдут в прошлое все нелепые воспоминания, обязательства, глупая ответственность и невыполненные планы, изжога и головная боль. Я переступлю через эту невидимую черту, и все снова застынет в вечности, и острым слухом я буду внимать шороху каждого листика на деревьях и слышать, как машет крыльями пролетающий высоко в небе орел. У калитки стоит сторож и с отвращением смотрит на мой приближающийся силуэт.

   Здрасти, — неуважительно кидает он в мою сторону.

   День добрый, — улыбаюсь.

Однажды он решил провести целый допрос или просто хотел поругать­ся, но в дни, когда хожу на кладбище, я настолько блаженен и отрешен, что поругаться со мной вряд ли удастся.

  Опять с компьютером сюда пришел? Это что тебе, библиотека? — начал он.

   Это не компьютер, это ноутбук. Я тут пишу.

  Других мест во всей округе не нашлось? Я вот сегодня слышал, что наши чиновники открыли специальные офисы для малоимущих предпри­нимателей.

   Я не предприниматель, я писатель.

  По-моему, ты псих, — сказал он, ожидая от меня соответствующей реакции.

Я промолчал и пошел дальше.

 

Человек, охраняющий кладбище, смотрел мне вслед.