Дети Джанкоя. 5

Отставание от мирового уровня особен­но разительно в онкологии: да, опухоль (и то не всегда говорят, чаще — «заболе­вание»), но у нас очередь из таких, как вы, и потом — плохая кардиограмма, при­ведите в порядок сердечный ритм, приезжайте через четыре месяца, а тогда уж — последняя стадия, «лечение по месту жительства». «Обреченные» — так на своих евреев смотрели прибалты во время войны — зачем их напрасно жалеть, попусту тратить эмоции? — чего доброго, профессиональное выгорание произойдет. Боль­ных не сбрасывают со скалы, не расстреливают, просто не лечат, да и люди при­учены: есть важные вещи — Олимпиада, Крым, а бабки (в значении «пожилые женщины»), да еще больные, — они не важны. Но мы ведь не звери — построим хосписы: модное слово, и заведение модное, не зря начальству они так по душе. (Вообще-то хосписы призваны защищать от избытка лечения: чтоб, например, не меняли сердечные клапаны старикам с глубокой деменцией, а у нас и в здравом уме, если тебе за семьдесят, на операцию не попасть.)

Образец настоящего мужества явил аварец Ахмад — в больнице его исто­рия стала известна, когда благополучно закончилась.

Ахмад живет в далекой от города N. провинции, работает слесарем, и не то что в Европе с Америкой — он и в Москве не бывал. Несколько лет назад стал терять в весе, появились какие-то боли. Ахмад сходил в поликлинику, обнару­жили опухоль. Онкологический диспансер: лечение сложное, надо обследовать сердце, легкие, записаться туда и сюда. Съездил в Москву, в известную клинику, тоже без толку. До хосписа (в народе их зовут подыхаловками) было еще далеко, но Ахмад догадался, что счет пошел не на годы — на месяцы, поговорил с семь­ей. В Бельгии (везет вам, аварцам, всюду у вас земляки!) обнаружился двоюрод­ный племянник, который ему рассказал, что у них хорошая медицина, и появи­лась цель — попасть в Бельгию. Сбережения (две тысячи евро) ушли на взятку для визы — визу не сделали, но деньги вернули, и Ахмад попрощался с родны­ми, доехал до Бреста, автобусом, пересек границу (есть для этого механизм) и через Польшу, Германию (немецкая медицина не хуже бельгийской, но племян­ник не говорил про Германию) на попутных машинах, не зная ни одного ино­странного языка, попал наконец в Бельгию, где и сдался властям, попросил убе­жища, про болезнь свою не сказал.

Ахмада отправили в лагерь для перемещенных лиц — без часового на выш­ке, собак и колючей проволоки — общежитие в центре Брюсселя, комната на четверых. Кормили, сколько-то даже платили, статус беженца дают (или не дают) через несколько месяцев, которых в его случае не было, но Ахмад к врачу не просился, дожидался пока позовут.

Когда в одной из главных брюссельских больниц ему сделали операцию, по- видимому, удачную, и провели курсы «химии», чтобы не рецидивировал рак, Ахмад объявил, что соскучился, хочет домой. За казенный счет, через междуна­родные организации, Ахмада из Бельгии выслали — самолетом, в сопровожде­нии врача, от него и стала известна эта история. Дали огромный запас наркоти­ческих анальгетиков, которые, хочется верить, не пригодятся ему.

Ахмад себя держит с достоинством и совершенно без вызова. Храбростью и желанием жить заставляет вспомнить «татарина» среди поля — толстовский репей: «Какая, однако, энергия».

      Доктор, а что такое инсульт?

      Это когда отнимаются руки и ноги.

      А мне жена говорит: хоть бы у тебя отнялся язык.

Понятно: дружная парочка, выпивают вместе по вечерам, вместе хозяйство ведут, и кардиологу вместе морочат голову.

Следующему пациенту тоже больница нравится. Он обводит взглядом Боль­шой кардиологический кабинет:

     Здесь хотела бы лежать Марина Цветаева. — Тоже понятно: интеллигент, приехал издалека, успел у реки погулять, видел камень.

Понимание — основное условие жизни в городе N. Услышав лай незнако­мой собаки или гудок соседского автомобиля, выглядывают на улицу — загадок быть не должно.

У больного инфаркт, большой, с осложнениями, весь вечер им занимались. Теперь, с утра, он собрался домой.

      С ума сошел. Надо его привязать, — говорит медсестра.

Нет, он в ясном уме. Хотя и с причудами:

      Какое сегодня число?

      Сегодня день рождения Всесоюзной пионерской организации.

Глянули в Интернет — 19 мая, правильно. Он как попал сюда?

      На индивидуальном транспорте.

Ага, понятно: бросил машину под окнами, опасается за ее судьбу.

      Переставим, хотите? Дайте ключи.

      Да при чем тут?.. У меня от лекарств ваших печень болит. — Вранье.

Уговоры не помогли. Что же, еще один «тяготится пребыванием в стацио­наре» (отличная формула!) — каждый имеет право уйти. Рано, конечно, и суток еще не прошло — риск, и большой, но тут не тюрьма. Провода отцеплены, кате­теры извлечены. А перестилать подождите: он скоро придет. И точно, минут через двадцать — звонок:

     Помираю, спустите лифт. — Отвез машину в гараж, вернулся сюда на такси.

У другого мужчины по имени Николай на руке загадочная татуировка: ВОВВА. Что это? Откуда двойная «В»? Кроме нелепостей, ничего не приходит на ум. Спрашивать вряд ли прилично, но любопытство сильней. Загадка решается неожиданно: НОННА — так звали подругу его молодых лет, к ней ревновала жена. Чего не сделаешь ради любви? — снова пришлось потерпеть, несколько черточек наколоть, «Н» заменить на «В».

В мелькании лиц, характеров, ситуаций протекает больничная и околоболь­ничная жизнь. Пациентов через терапевтическое отделение, включая амбула­торный прием, за время работы в городе N. прошло уже свыше двенадцати ты­сяч, большинство — по нескольку раз. Забывается все, если не записать: и пого­рельцы, и уголовник Володя, и шлифовальщица с Первого часового, и набожная кладовщица, и инженер К. («Гвардия не сдается», у него таки случился инсульт). Даже дети Джанкоя стали далекой историей, хотя с того дня, как на них собира­ли, трех лет еще не прошло. Вот и больной — был тут в девятом году — обижает­ся, что его не узнали в лицо:

      Постарели вы, доктор. А я Крымцов. Через «ы». — Что он имеет в виду?

Человек живет в городе N.: в меру однообразно, но — «подо мной земля,

надо мной небо» — уютно, тепло. Есть вещи, которые трогают, есть — которые раздражают. Не нравится политический строй, и не только строй — настроения сограждан, но один и тот же подарок, свободу, дважды не дарят, шансов дож­даться решительных перемен мало, это с Брежневым была разница в возрасте почти в шестьдесят лет. Душа, однако, отказывается верить в худшее (возмож­но, не хватает фантазии), и деваться особенно некуда с беспомощной матерью на руках. И потом, самовоспроизводятся не одни комсомольцы, но и русские интеллигенты — молодые коллеги: они, как посмотришь, уже далеко тебя пре­взошли. С городом N. все как будто бы ясно. Последующие события заставляют, однако, взглянуть на него с неожиданной стороны.

2.

Код I72.8 по МКБ: «Аневризма других уточненных артерий». Формулировка абсурдная, но в иных обстоятельствах можно было б сказать — не лишенная красоты.

— Смерть матери — это психическая болезнь минимум на год, — говорил протоиерей Илья Шмаин, учитель и друг. — Как бы ни был готов, ни ждал, в любом возрасте.

Врачи сделали, что могли: операция, многократные переливания крови. Четверо суток, очень наполненных — отпала идея, ложная, все контролировать, и счеты — давние, чуть ни детские — тоже ушли. Происходили и чудеса, из раз­ряда тех, в которые верят лишь родственники. Кроме главного (победы над смер­тью), все удалось — большую новость, плохую, сопровождают хорошие, много меньшие.

В Америке на факультетах, где учат писательскому мастерству, студентам дают задание: написать о смерти родителей — десятки тысяч эссе ежегодно, де­сятки тысяч смертей, десятки тысяч писателей. Дж. Франзен берет легкий тон — рассказывает, как, получив печальную весть, поджарил себе яичницу. Это со­вершенно неинтересно, все помнят: «Мать умерла сегодня. А может, вчера» (Камю).

Последние годы ее прошли здесь, в городе N., в заново выстроенном ею доме, с сиделками — немолодыми женщинами из республик бывшего СССР. Тяжела зависимость от чужих людей — она бывала с ними резка, говорила им «ты», это злило, но теперь мгновенно нашло объяснение (идея равенства не работает, когда ты лежишь, беспомощный, а другой стоит), как и немецкий язык, на котором она разговаривала в забытьи: непонимание того, что тво­рится, перемещало ее в Германию, где она жила с одиннадцати до тринадцати лет, вскоре после войны.

Последние слова ее: «Если дадут», — на предложение успевшего к ней из Москвы священника, отца Константина, принять Дары, еще через час — оста­новка дыхания. Оповещение знакомых, панихида в кругу нескольких близких людей, ночь и — тайна, куда ни ступишь, о чем ни подумаешь.

Разговоров о смерти — нецеломудренных, имеющих целью спровоцировать жалость, — она не позволяла себе никогда, но быть похороненной, без сомне­ния, хотела бы тут. Ее чувства к городу были сильными и даже понятными не до конца. Прежде, однако, никого из членов семьи не хоронили в городе N. (прадед завещал развеять прах над рекой), места на кладбище нет.

И вот уже утро нового дня, и надо просить начальника — усатого весельча­ка, которого назначили в N., когда был известный больничный скандал, — вы­делить место на старом кладбище, но — нет, такое ему не под силу: требуется постановление депутатской комиссии, какая-то еще ерунда, даже слушать кото­рую нету времени.

Тетки решили дело в пятнадцать минут.

      Пишите: «в установленную ограду».

Попытки кому-нибудь заплатить напрасны. Никто не спросил, как когда-то отца — «Милок, ты сдурел?» (на предложение взять денег за выпитое на жаре молоко), просто сказали:

    Вы человек известный. — Был бы артист, спортсмен, может быть, даже бандит, тоже бы помогли.

Уже на выходе — старый знакомый матери, беженец из Баку, семья его дол­го жила у нее в Москве, теперь он заведует ЖКХ:

      Почему не сразу ко мне?

«Приобретайте себе друзей богатством неправедным, чтобы они, когда ос­кудеете, приняли вас в обители вечные». Вот, забыл.

Суета с бумажками, с устройством поминок, переговоры с певчими, с на­стоятелями обоих храмов: хочется, чтоб отпевал друг, отец Константин («За­конный, батюшка, он законный» — волшебное слово, которое следовало произ­нести), — поиски бытовых решений в ситуации вовсе не бытовой.

В похоронной конторе работают люди не лучших человеческих качеств, отношения с ними осложнены (однажды они, например, перепутали двух по­койниц), — и никакого выбора, никакого the other club— однако и тут было по- человечески. Буклет: громадный ассортимент гробов, в том числе импортных. Хочется пошутить — про «любовь к отечественным гробам», но можно и не шу­тить. Мучительно знать, что эти две ночи она находится у чужих.

И вот закончились отпевание и похороны. Церковь явила много любви — и ей, и живым, и людей было больше, чем ожидалось, пришло много местных, в Москве бы столько не собралось. Можно сказать, что все прошло хорошо. Старые сослужи­вицы говорили о ее даре молчаливого присутствия. «Пленный дух» — так выразил­ся о ней самый близкий, самый преданный друг (опять пригодилась Цветаева).

Из происшествий: отец Константин прихватил с собой из Москвы бездомного дядьку, который живет у него при храме, долго не пил, а накануне впал в состояние — напился, устроил дебош. Куда его было девать? Так и сидел он закрытый в машине и матерился, его водой поили через окно.

Следующий день, и еще один — поскорей найти мужиков участок огоро­дить. Вроде бы торопиться некуда, но что-то же делать надо: иллюзия, что мож­но еще помочь. Вот, добавить в контакты: Валера Кладбищенский. Кладбищен­ский — не фамилия, место работы, чтоб не забыть. Наблюдение про «пить стали меньше» к нему не относится: Валера явился измерить участок, а рулетку забыл. Нелепость какая-то, но рассердиться не получается, и какой в этом прок? — схо­дит он за рулеткой, сейчас принесет.

Можно пока оглядеться: ворота раскрыты, ни сторожей, ни продажи цве­тов и венков, — никого. На крестах, на надгробных плитах встречаются знако­мые имена — новых соседей на веки вечные. Направо пойдешь — придешь к Паустовскому (год шестьдесят восьмой — первые в жизни похороны, у отца на плечах, весь город хоронил Паустовского), налево и вниз — к Штейнбергу, доб­рому другу, но есть и такие лица, которые лучше видеть на памятниках, чем, например, в переулках. Много могил заброшенных: опрокинутый камень — над­пись стерлась за давностью, удивительно легкий, из местной каменоломни — девятнадцатый век (поднять его), а вот за поваленным частоколом живописная группка цветных полусгнивших крестов — синий, серый, коричневый — хоро­шо б их не тронули. Там и сям воткнуты жалкие пластмассовые цветы — попыт­ка поддержать красоту малыми силами. Слишком много деревьев растет, тем­новато от них. Нужно будет траву посадить — позже, конечно, в мае-июне: есть ли такая, что любит тень? — подобных забот прежде не было. А вот и Валера вернулся, надо помочь ему с измерениями.

Для чего люди ходят на кладбище? Сильней ли тут связь с дорогими покой­никами, — трудно сказать, и к чему задаваться вопросами? — ходили и будут ходить. Здесь, на старом кладбище города N., совершенно тихо. Не просто — отсутствие мешающих звуков, а, как бывает в библиотеке или в концертном зале без публики, пространство полно тишиной.

В следующий понедельник медсестра приносит в Большой кардиологиче­ский кабинет пачку денег: вот, собрали на вас. — Спасибо, хотя... Благодарность, неловкость, но сильнее всего — удивление: разве мы дети Джанкоя, чтобы на нас собирать?

Медсестра смотрит непонимающе, как когда-то со знаками зодиака:

— Дети Джанкоя? Кто это?

В пачке сотенные, тысячные купюры — около шестнадцати тысяч. Сумма вовсе не символическая: с тем, что дает государство (пять пятьсот семьдесят), денег этих в городе N. вполне бы хватило на скромные похороны. А дети Джан- коя — кто же мог знать, что однажды окажешься в их положении?

Старое кладбище скоро становится частью большого дома, каким воспри­нимается теперь город N.: вместе с больницей, жилищами старых друзей, мас­терской итальянца-художника, с лесами, оврагами, далями, «спящим мальчи­ком», тропинкой вдоль берега, рядом с которой лежат на привязи несколько плоскодонок — вверх дном. Лодки будят воспоминания: под одной из таких лет сорок с лишним назад приходилось скрываться, сказав или сделав что-нибудь нехорошее, обсуждать свой поступок со старшими — вроде исповедальни, как у католиков. Под лодкой было темно и прохладно, и пахло сырым подвалом, отец с матерью сидели поблизости на траве: она обычно молчала, даже дремала, он говорил горячо. Многое переменилось с тех пор, но лодки всё те же, а N. — так и есть, город-дом.

Вещи: все уникальное — письма, старые фотографии, магнитофонные за­писи, дневники — сохранить, все медицинское, бытовое и просто случайное — раздать или выбросить. Сложней всего с фотографиями последних трех-четырех лет — эти годы прожиты с огромным усилием, в попытках замедлить сползание вниз — уничтожать нельзя, но и рассматривать их не хочется. А вот гигантская папка, посвященная тяжбе (проигранной) с властями города N., дело было в семь­десят третьем году, — на то, чтоб ее разобрать, уходит целое воскресенье.

 

Жалобы, акты, постановления о возбуждении дел и отказы в них, телеграм­мы, уведомления, описи, письма в газету «Октябрь». Приемы, которыми пользо­валась тогдашняя власть, выглядят современными: вскрыли дом и дали соседям разграбить его (заодно и сад), постановили выделить новый участок земли на Воскресенской горе и перенести на него все по бревнышку, за государственный счет, а потом в один день — сломали бульдозером дом, а постановление свое отменили как незаконное. Разве что не советовали: обращайтесь в суд, — су­диться с властями было в то время запрещено.